Хотите — верьте, хотите — нет...

Мальчишки-семиклассники придумали игру: спускаются на нижний этаж и с половины лестницы что есть силы напружинятся и прыгают вперед, чтобы за притолоку ухватиться (тут когда-то дверь была, потом ее убрали, а притолока осталась). Так вот, мальчишки за эту притолоку от бывшей двери схватятся, покачаются и спрыгнут на пол. Довольные, аж завидно! Я тоже попробовал, но ничего не вышло. Ребята меня на смех подняли: «Куда лезешь, мелкота!» Ну, думаю, посмотрим, еще не вечер...

Теперь после уроков только дождусь, чтоб все разошлись, и уп­ражнения начинаю: сбегаю с лестницы, на середине напрягаюсь, прыгаю и... только коленки отшибаю. Не получается. Мне бы повыше быть!

Ну а сегодня прыгал, прыгал и хлоп — ухватился за притолоку. Руки побелели от напряжения, но ничего, качнулся, сейчас на пол спрыгну. Р-раз! Что такое? Руки отпустил, а на ноги не встал, но и не упал. Сижу на чем-то мягком! Встряхнулся, чтобы разобраться, что это подо мной. Посмотрел — и зажмурился, чтобы в себя прийти, снова посмотрел — а это чья-то голова! Волосы светлые, вьются... Да это голова нашего ди­ректора, и я сижу верхом на его плечах, и он идет молча, уверенно, спокойно, а мне нехорошо стало, голова закружилась, я чуть не свалил­ся. Он легонько рукой ноги мои к пиджаку прижал, а я, чтобы не упасть, за шею его обхватил...

Так я на нем в учительскую и въехал.

Учителя кто на полуслове остановился, кто голову от журнала под­нял, кто отпрянул в изумлении.

Директор постоял немного, потом наклонился, говоря:

— Стоп, машина! Приехали! Слезай, друг...

Я ни жив ни мертв сполз с его плеч. Стою, соплю, в ковровую дорож­ку глазами уперся.

— Так это знаменитый Максим Неуемный! — узнал кто-то.

— А как же! Он самый. С приездом тебя! — проговорил надо мной
Директор и добавил: — Ну, иди, прыгай дальше, может быть, и полу­
чится...

Я стою, соплю.

— Иди, чего же ты?

Я вышел, а за мной классная шагнула, двери учительской прикрыла, прошептала: «Ух, была бы я директором, дала бы тебе!» Я посмотрел ей в лицо: точно дала бы...

Но ведь директора разные бывают. А прыгать и качаться мне расхо­телось...


Школьный коридор

Урок был интересным, и после звонка девятиклассники столпились вокруг меня. Я наслаждаюсь этими минутами, когда вокруг теснятся уче­ники, сыплются вопросы.

И вдруг где-то справа раздалось басовитое:

— Ну что лезешь, дура!

Я мгновенно повернулась к покрасневшему, с нарочито невинными глазами юноше, стоявшему рядом. Грубость сказал он.

Обида, досада за то, что вот так, одной фразой нарушено хорошее настроение, созданное уроком, дорогое сердцу общение с учениками, — все слилось в желание наказать грубияна, и я ледяным тоном сказала:



— Елизов, сейчас же идите в учительскую!

Мы вышли в школьный коридор. Елизов впереди, довольно бодро, улыбаясь, подмигивая направо и налево ученикам: вот, мол, ведут... За ним грозно следовала я, молча шли девятиклассники — товарищи Ели-зова.

Глядя на широкие плечи независимо, вразвалочку шагающего Ели-зова, я думала: «Ну подожди, сейчас зайдешь в учительскую — и гонор спадет!..» Я уже видела его опущенную голову и то, как он виновато топчется на месте, не знает, куда деть свои большие руки, словом, пол­ное торжество моего учительского гнева.

Но что это? Я прислушалась к шумному школьному коридору и почув­ствовала, что, пока мы шли, настроение ребят изменилось.

Впереди Елизова, перебегая ему дорогу, пронеслось несколько пяти­классников-забияк с возгласами: «Ведут! В учительскую ведут!» Но чьи-то руки их оттащили, кто-то цыкнул, а затем послышался досадливый шепот: «Русачка... Веньку... в учительскую!»

Его поддерживают, ему сочувствуют, а на меня, учительницу, смот­рят насмешливо-весело, меня осуждают и не скрывают этого!

Я посмотрела, далеко ли двери учительской... Какой же длинный школьный коридор!

А Елизов уже победоносно поднял голову, идет, дурачась... Я вспомнила, как он хмурится, отворачивается от класса, когда отвеча­ет, стесняется, краснеет у доски. Ребята рассказывали, что он знамени­тость авиамодельного кружка. В сочинении он написал, что хочет быть летчиком. Он себя закаляет и тренирует, легко поднимает двухпудовую гирю. А когда дежурит в коридоре, его буквально облепливают малыши и он им что-то рассказывает, наверное о планерах, самолетах. И вот его ведут в учительскую наказывать!

Мы зашли. Вениамин, готовясь к нотации, со снисходительной на­смешливостью посмотрел на меня, окинул взглядом учителей, вероятно представляя, как сейчас они все разом повернутся, услышав мои слова, и начнут припоминать все его провинности... Враждебное ко всему этому чувство кривило губы и плавилось в глубине его глаз.

— Послушайте, Елизов, — сказала я, — я, конечно, неправильно вот
так вас, как маленького, в учительскую... Вы, если можете, извините
меня...




UH раСТерЯННО OTCTpilHMJIUH UI МСНИ, НС ьери, lit пишшоп,

— Извините меня, — твердо повторила я и тут же воскликнула: — Только как вы могли! Вы, юноша, на девушку? От вас я никак не ожи­дала. Это омерзительно! — сказала я брезгливо. — Грубость вообще, и в особенности в отношении женщины, — это... это гадко! Немужественно,

наконец!

Но чем больше гневалась я, тем доверчивее, добрее становился Елизов.

— Да, я понимаю, да, я... я больше никогда... ни разу в жизни слова-то
этого не скажу! И перед Надькой извинюсь... Да чтобы я кого-нибудь,
поверьте мне, — невнятно и торопливо бормотал он, радостно улыбаясь.

— Поверю, идите! — сказала я сердито.

Елизов, красный и вспотевший, выскочил из учительской, возле которой его поджидали одноклассники. Я услышала: «Что? Как? Венька, ты там, конечно, себя показал! А она как? Злилась?» — окружили они товарища.

— Ну, вы, ребята, ни слова о ней... она... во! — сказал он и деловито
спросил: — Где Надька?

А я все еще стояла в уголке учительской около карт по истории и думала: «Как хорошо, что школьный коридор такой длинный!»

Подарок

Никаких подарков ни от учеников, ни от родителей — таково непи­саное правило, установленное в нашем учительском коллективе. Но я его нарушила... Я не могла поступить иначе.

Давно это было. Ко мне, начинающей учительнице, в класс направи­ли новичка Диму К., здорового, упитанного, черноглазого, подвижного. По внешнему виду — один из тех обеспеченных и закормленных детей, к сердцу которых трудно достучаться... Так, гордясь своей педагогической прозорливостью, определила я. Мое предположение оправдалось.

В первые же дни учебы, проверяя тетради, я увидела, что задание Дима выполнил непозволительными в школе черными чернилами. Не­смотря на то что всему классу было рассказано об орфографическом режиме, я снова терпеливо повторила эти требования специально для Димы. Каково же было мое негодование, когда через некоторое время я опять натолкнулась в его тетради на чернила какого-то буро-коричнево­го цвета! Ох, как рассердилась я на него, как сурово отчитала мальчика, поставив в журнале «2»! Словом, мне казалось, навела справедливый порядок.

Получив тетрадь, Дима пробурчал что-то весьма непочтительное, нахмурился, отвернулся, и мне стало совершенно очевидно, какой он несносный ученик...

Спустя несколько дней, проходя между рядами и просматривая вы­полнение домашнего задания, я обнаружила у Димы на этот раз... зеле­ные чернила!

— Что такое? — грозно вскричала я: — Как ты смел выполнить до­машнее задание такими чернилами?!


— да laiM щ>ут\ »и иыли, — сказал мальчик, вставая.

— Где это там? — уже кипятилась я.

— Там, где мы ночевали.

— Кто? Где ночевали? — не поняла я.

— Ну там, где мама нанялась стирать...

Я, опешив, посмотрела на мальчика, на его хорошо сшитую вельве­товую курточку, чистый белый воротничок, вспомнила добротное паль­то, пушистую шапку, шерстяной(!) шарф, хорошую сумку... и сказала растерянно:

— Садись, Дима, я приду к вам сегодня.
Он удивленно посмотрел на меня:

— К нам некуда прийти. Мы с мамой почти каждый день у других...

— Тогда пусть мама зайдет в школу... — пролепетала я.

И через день в учительской передо мной сидела небольшая худенькая женщина.

Совершенно разгромленная в своих педагогических выкладках, я смот­рела на ее натруженные руки, беспокойно перебиравшие концы шален-ки, на ее ноги в стоптанных мальчиковых ботинках. Она поведала исто­рию своей жизни. На войне потеряла мужа, теперь работает уборщицей детсада и тянется, подрабатывает, чтобы одеть, накормить свое дитя, своего родного, единственного на всем свете любимого Димку.

Когда Димке исполнилось семь лет, она устроила его в детдом: были трудные послевоенные годы, и она боялась, что не прокормит. Но те­перь легче, много легче, и она больше не смогла без него, не смогла выдержать ожиданий воскресных дней, когда разрешались короткие сви­дания, она тосковала по нему, она нуждалась в нем, она уже не могла жить вдали от него. Она взяла его из детдома. И все хорошо: она одела, обула его. В еде он отказа не знает. Но вот беда: квартиры-то у них нет. Несколько лет она перебивалась на работе. Уберется в детском садике да и прикорнет на диване.

А с Димой так нельзя. Не то чтобы ей не разрешали, нет, ей сочув­ствуют, но неудобно, и людей подводить не хочется: ведь не положено в детском учреждении посторонним находиться.

Потому... она нанимается стирать белье кому-нибудь с условием, что­бы разрешили переночевать с сыном.

— Я его там выкупаю заодно и выстираю все с него. Там он и задания
выполняет. А чернила-то у всех разные! Конечно, нехорошо это... Я по­
нимаю, учту, — торопливо говорила Димина мама.

— Как же так? Квартиру надо! — воскликнула я.

— А я стою на очереди уже который год.

— Да нет, надо добиваться, хлопотать, требовать!

— Неловко как-то, — ответила женщина, — незаслуженная я у госу­
дарства, ничего из себя не представляю.

Стоило немалого труда убедить ее, что она такая же заслуженная, как и многие, что если разберутся в ее заявлении внимательно, то непре­менно квартиру дадут.

И мы начали в ту пору очень трудное дело: добывать Диме и его маме жилплощадь. Очереди в райисполкоме по этому вопросу были большие,


ди. Потом к нам присоединились члены профсоюзной организации дет­ского садика, где она работала, родительский комитет нашего класса. Общими усилиями мы добились положительного решения. Маму Димы уже знали в райисполкоме, помнили ее трудности, обещали помочь, но мы все-таки хотели ускорить дело и обратились в райком партии. Там этот вопрос продвинули быстро.

И вот Дима с мамой заняли уютную светлую комнату. После уроков Дима догнал меня возле учительской.

— Знаете, а мы уже перешли в новую квартиру! — Он так и сказал не
«переехали», а «перешли», потому что ехать им не было надобности:
чемодан с бельем, сумка с учебниками да чернильница с фиолетовыми
чернилами в матерчатом мешочке, который сшила Димина мама после
нашей встречи с ней.

— Знаю, Дима, поздравляю!

— А это вот мама вам велела передать. Возьмите, мама сказала, чтобы
вы не отказывались, не обижали нас. Возьмите.

Вот тогда я взяла из рук Димы завернутый в тетрадочный лист подарок. Это оказался маленький флакон одеколона «Белая сирень», на бутылочке было выгравировано обычное «Дорогой... на память...». «Давно это было. Сколько раз, производя чистку ящиков своего пись­менного стола и выбрасывая ненужные тетради, исписанные блокно­ты, старые письма, я, взяв этот флакончик, останавливаюсь. Подержу его в руках... и вновь кладу на место.

Как бы мне хотелось, чтобы Дима и его мама знали, как я берегу их подарок! Берегу, потому что он навечно оставил в моей памяти суровый урок, который в их лице мне, учителю, дала жизнь.


7971794985725778.html
7971875887082895.html
    PR.RU™